|
|
|
Доктор
Воробьев
никогда не стремился во власть и вообще старался держаться от нее
подальше. Но так вышло, что от его врачебного решения порой зависела
судьба генсеков и президентов. Жизнь кидала его то в политику, а то и
вовсе в министры. О том, как это было, мы и продолжили разговор.
— В начале 70-х вас стали часто приглашать к пациентам «кремлевки» — больницы 4-го главка. Как это произошло?
— Умер мой учитель Кассирский, я возглавил кафедру гематологии после
него. Сначала меня вызывали в 4-е управление как главного гематолога. Но
однажды у нас на консилиуме в «кремлевке» возник серьезный спор. И
получилось, что я был вызван для того, чтобы решать проблему крови, а
решал проблему сердца. Один из моих сотрудников сказал тогда: «Ну все,
Андрей Иванович! Теперь вы пропали. Вас будут таскать в «кремлевку»
непрерывно. Потому что они увидели нормального терапевта широкого
профиля».
— Высокое положение пациентов не мешало принимать врачебные решения?
— Если хочешь работать серьезно, нужно выкинуть из головы должность,
чины и звания больного. Иначе ты его погубишь. Это надо сделать внутри
себя раз и навсегда. Участники консилиумов много спорили, но никогда
решение не принималось большинством голосов. И в этом, кстати,
замечательная особенность Евгения Ивановича Чазова, который тогда был
начальником управления. Он мог горячиться, спорить, но никогда не
командовал. Мы были на равных.
— У постели больного Андропова тоже возник ожесточенный спор?
— Меня позвали на консилиум примерно через полтора месяца после начала
болезни. У Андропова была тяжелейшая подагра. Больная почка перестала
работать, он перешел на диализ, и случилось заражение. Называю диагноз,
потому что он был в публикациях о смерти. Я взглянул на анализы и
сказал, что у пациента синегнойный сепсис. Евгений Иванович сначала
взорвался: «Что ты молотишь, какой сепсис!» У меня и сейчас перед
глазами эта картина: лежит Андропов, у его постели Чазов и я отчаянно
спорим, приводя все новые и новые аргументы. Кончилось тем, что я
продиктовал свое заключение — Чазов был не против. Потом ко мне подошел
Плеханов, начальник управления охраны Кремля: «Андрей Иванович, ну вы
сильны! Я подсчитал — 21 раз возразили Чазову». Я ответил, что наши
отношения с Чазовым не стали хуже от этого. Рабочие споры исключают
личные обиды.
— Теперь известно, что синегнойная палочка часто образует биопленку
на поверхности многоразового медицинского оборудования. То есть болезни у
ваших именитых пациентов были самые что ни на есть обычные?
— Нет, почти всегда было что-то особенное. У людей, добравшихся до
верхушки власти, заболевания часто протекают нетипично. Есть такая
закономерность, скорее всего, связанная с генетикой. Есть и другие
обстоятельства, влияющие на ход болезни. Как сказал мне известный
американский врач у постели президента Алжира Хуари Бумедьена: «Андрей,
бывают болезни великих людей...»
— С Бумедьеном, насколько я знаю, была совсем уж загадочная история. Говорят, его отравили. Это правда?
— Для меня это абсолютная тайна. Могу только сказать, что ни до, ни
после — никогда в жизни я подобного заболевания не видел. Все началось с
того, что он был с визитом в Судане и должен был вернуться в Алжир. Но
почувствовал себя плохо и прилетел в Москву. Он приехал к нам с
желтухой, с высокой температурой и с диагнозом «рак мочевого пузыря»: об
этом свидетельствовал рентгеновский снимок, где была видна большая
опухоль. Мы сделали рентген еще раз и никакой опухоли не нашли. Но мы не
понимали причин внезапно вспыхнувшего токсического гепатита. К тому же
была еще одна загадка. У него обнаружили тяжелейшие нарушения
свертывания крови — она свертывалась в пробирке при 37 градусах. Меня
вызвал к себе Евгений Иванович Чазов: «Андрей, надо лететь с ним! Он не
должен умереть здесь. Вези его в Алжир». Я сижу в самолете, жду
Бумедьена и вижу в окошке, как он идет по полю с Косыгиным. На улице
холод — середина ноября. Говорю алжирскому министру иностранных дел:
«Немедленно уберите его с воздуха, он там находиться не может!» Но
сделать ничего нельзя. И я уже знаю, что произойдет. Мы прилетаем в
Алжир, Бумедьен успевает поприветствовать народ, а ночью у него
происходит обширный инсульт. У меня нет реанимационной бригады, в Алжире
нужных специалистов тоже не находят. Тогда мы собираемся и среди ночи
залезаем через забор на виллу советского посла, потому что не работает
телефон. В Москву отправляют шифровку. Наутро улетаю в СССР под чужой
фамилией, чтобы привезти бригаду реаниматологов. Однако все наши усилия в
результате оказываются напрасными. Сделать уже ничего нельзя.
— Знаю, что вашими пациентами были и генсек Черненко, и маршал Устинов, и Раиса Максимовна Горбачева...
— Ее я консультировал, мы поставили диагноз. Но Раисе Максимовне было
под 70, и я сразу сказал Михаилу Сергеевичу, что мы ее не вылечим. Ей
требовалась трансплантация костного мозга, у нас же не было ни одного
случая успешной пересадки семидесятилетним пациентам. Экспериментировать
в этом случае я считал недопустимым. Посоветовал Горбачеву Томаса
Бюхнера в Германии — замечательного гематолога, которому абсолютно
доверял. К сожалению, не получилось и у Бюхнера.
— Участие в кремлевских консилиумах давало врачу какие-то привилегии? Вам дарили подарки?
— Да нет, какие привилегии... В Академию медицинских наук я попал
только с шестой попытки — меня прокатывали на выборах. Кстати, в большую
академию выбрали сразу. Но у меня было много книг, серьезных работ, и я
считал свое пребывание в ней абсолютно обоснованным. Подарков от
высоких пациентов я тоже обычно не получал. Могу только вспомнить, что
Бумедьен, до того как впал в кому после возвращения в Алжир, успел
распорядиться — лечившим его в СССР врачам прислали по ковру и большой
ветке фиников. Борис Николаевич Ельцин велел выделить каждому из врачей,
поставивших его на ноги в 1996 году, участки по 15 соток на бывшем
совхозном картофельном поле в Барвихе. Я заикнулся было, что мне это не
нужно. Однако коллеги быстро призвали меня к порядку: «Ты что, с ума
сошел? Знаешь, сколько это стоит! Помалкивай и бери. Тебе не нужно — нам
нужно».
— Должность директора Института гематологии и переливания крови, на
которую вас назначили в 1987 году, тоже ведь не была синекурой?
— Меня вызвал Чазов, который тогда был министром здравоохранения, и
сказал: «Андрей, принимай институт. Директор болен и бомбардирует меня
заявлениями об уходе — написал уже 20 штук. В институте вечные дрязги —
анонимки в министерство идут сплошным потоком».
— Что было не так?
— Этот институт создали в 1926 году, чтобы обеспечить армию донорской
кровью. Повальный туберкулез, голод, недостаток мясной пищи приводили к
тому, что малокровие было распространено повсеместно. Последствия
ранения для малокровного человека могли быть очень тяжелыми. В Первую
мировую войну англичане и французы резко улучшили результаты лечения,
переливая раненым кровь. Нужно было организовать службу крови у нас в
стране. За дело взялся профессиональный революционер и философ Александр
Богданов (настоящая его фамилия была Малиновский) — у него было
образование врача. Кстати, он написал в 1908 году фантастический роман о
полете человека на Марс. Эту идею, ничего особо не выдумывая, Алексей
Толстой заимствовал потом для своей «Аэлиты». В романе Малиновского
жители Марса переливают кровь молодых старикам. Он ставил подобные
эксперименты на себе и умер, когда перелил кровь от одного своего
студента, вероятно, несовместимую по резус-фактору. Кстати, до
последнего момента тщательно описывал свою болезнь. Малиновский сделал
очень важное дело — открыл первый в мире институт переливания крови и
основал службу, которая буквально через 15 лет встретила войну во
всеоружии. Чего в Великую Отечественную не было в дефиците — так это
крови для переливаний. Однако в 80-е годы институт был в глубоком
кризисе. Он по-прежнему концентрировал все внимание на переливании
крови. Но этот вопрос технически уже был решен. Тут не было большой
науки. Они подхватили японскую идею о переливании фторуглеродных
соединений, которые, подобно эритроцитам, способны транспортировать
кислород, и занялись созданием искусственной крови, засекретили свою
работу. Однако это была тупиковая задача.
— Почему тупиковая? Разве искусственная кровь не могла бы пригодиться?
— Недостатка эритроцитов при переливании крови и ее компонентов
никогда не было. Не хватало тромбоцитов, плазмы. Но этих проблем
фторуглеродный препарат не решал. К тому же открыватели искусственной
крови почему-то сосредоточились в парткоме института и начали давить на
директора, одновременно рассылая анонимки. Занимались какой-то ерундой.
Каждую пятницу проводили заседания всего института по проблеме
контрпропаганды, причем направленной исключительно против еврейского
национализма. Я понимал, что надо наводить порядок, менять весь профиль
исследований института, но при этом хотел сохранить костяк из старых
сотрудников, когда-то создававших службу крови. Ученым из парткома мои
идеи не понравились. Во-первых, я был беспартийный. Во-вторых, сразу
заявил им: «Ребята, национальный вопрос доверьте мне». Они не сдавались:
«Андрей Иванович, вы этих евреев не знаете!» — «Знаю, и гораздо лучше,
чем вы...» В конце концов весь отдел, занимавшийся искусственной кровью,
отправился в другой институт — вместе со ставками и оборудованием. А мы
стали последовательно закладывать фундаменты новых направлений. Это не
делалось сразу, с ходу. Я руководствовался принципом: кадры созрели —
можно двигаться. В диагностике лимфом, лейкозов Гематологический научный
центр, в который со временем превратился наш институт, сейчас находится
абсолютно на мировом уровне. Мы взяли на себя редкие заболевания крови,
которыми больше никто не занимается. Онкобольным, которые лечатся
высокодозной терапией, я говорю: «Ребята, даже если у вас случился
насморк, заболел зуб — немедленно к нам». Рвать зубы при гемофилии для
нас нормально, а в поликлиниках были смертельные случаи. Кстати, этими
больными сейчас занимаемся только мы, и теперь среди них уже не
встретишь калек — наша заслуга.
— Как вам удавалось все успевать? В это время вы занимались еще и лечением ликвидаторов чернобыльской аварии...
— Я вошел в аварию на четвертый день. В то время я уже не работал в
Институте биофизики. Но страшно рассердился, когда узнал, что в
Чернобыле взорвался реактор, а меня не зовут. В стране было всего
несколько специалистов по острой лучевой болезни, их можно было
пересчитать по пальцам одной руки. Не позвали ни меня, ни Марину
Давыдовну Бриллиант, которая вела всех таких пациентов. Я решил
позвонить отцу одного своего больного, занимавшему немалый пост в КГБ.
Тот спохватился: действительно, это не дело — и тут же позвонил
председателю Комитета госбезопасности, а тот связался с председателем
правительства Николаем Ивановичем Рыжковым. На следующий день меня
привезли на «Чайке» в Кремль прямо на заседание Политбюро. Горбачева
почему-то не было, но остальные сидели в полном составе — до этого я
видел их только на портретах. Председательствует Рыжков. Я подхожу к
нему, подаю руку, он встает, пожимает. Конечно, это было немножко
смешно, не положено мне было по рангу первым протягивать руку... Мы
слушаем доклады по Чернобылю — их делали на Политбюро ежедневно. Из
обсуждения становится ясно, что публика плохо понимает масштаб аварии.
Тут надо сказать, что мы в Институте биофизики еще за 15 лет до
Чернобыля смоделировали такое событие. Как-то с моим заместителем и
другом Владимиром Ивановичем Шахматовым сели и посчитали, сколько
человек может пострадать от острой лучевой болезни при аварии на атомной
станции, сколько понадобится лекарств, материалов, сколько надо
оборудовать коек и палат. С учетом этих прикидок мы переоборудовали
клинический отдел Института биофизики в 6-й больнице. Тогда мы заложили
цифру 100.
— В Чернобыле было больше?
— Больше, 230. Но мы не рассчитали, что будет гореть крыша
энергоблока, — нам в голову не пришло, что кто-то додумается сделать ее
из горючих материалов. И мы не могли предположить, что людей, которые
тушили пожар на этой крыше, не будут часто сменять. Они находились там
долго и накопили большие дозы радиации.
— Но тогда, на комиссии, вы этого еще не знали?
— Я только высказал несколько соображений. Рыжков слушал очень
внимательно и сразу отреагировал: «Андрей Иванович, вы утверждаете, что
нужна правительственная медицинская комиссия? Идите в мой кабинет и
пишите состав». Я быстро составил список, включив туда лучших
специалистов. Возвратился, эти кандидатуры утвердили, добавив людей от
госбезопасности и МПС. Председателем сделали замминистра Щепина. Вот
это, я считаю, государственный подход — Рыжков вообще был очень дельным
человеком. Никаких накладок с лечением чернобыльцев у нас в дальнейшем
не возникало.
— После аварии ходили слухи об огромном количестве пострадавших с острой лучевой болезнью. Откуда взялась цифра 230?
— Мы пересмотрели всех пациентов до одного. В Чернобыль сразу же
отправился мой бывший аспирант Жора Селидовкин. Он хорошо владел
методикой биологической дозиметрии и должен был по симптомам
отсортировать пациентов — отделить тех, кто схватил опасную дозу, от
остальных. Он приехал, пересмотрел сотни людей. Кого-то сразу выписал.
Отобрал 30 человек самых тяжелых. Они ходили, улыбались, но доза
составляла 1000 рад. Потом в Киеве перепуганные врачи положили по
больницам 15 тысяч пациентов, у которых якобы была острая лучевая
болезнь. Я попросил ассистента нашей кафедры Александра Смирнова: «Сань,
поезжай, посмотри!» Он приехал и за один день выписал все 15 тысяч. На
самом деле острой лучевой болезнью в Чернобыле заболели 230 человек. Мы
отправляли всех самолетом в Москву. Отдельные палаты для них уже были
приготовлены. Поскольку они поступили не в один день, никаких срывов тут
не было. Правда, потом была паника в верхах, особенно старалась
заграница. Как позже выяснилось, в своих интересах. Например, когда я
был в Италии, то узнал, что в печати распространили сообщение, что после
катастрофы в Чернобыле итальянские платаны стали терять листья — мол,
радиоактивное облако их накрыло. Я им говорю: «Вы что, опупели? Чтобы
падали листья... Тогда на Украине и в Белоруссии места живого не
осталось бы». Объяснение было простым: в Италии тогда засекли банду,
которая подделывала местные вина и для крепости добавляла туда немножко
метилового спирта. Они попались, французы подняли шум. Скандал
разгорался нешуточный. Для итальянцев виноделие — важная статья дохода.
Нужно было во что бы то ни стало придумать любое отвлекающее событие.
Они сыграли на Чернобыле. На конференции в Болонье я объяснил, что все
это бред сивой кобылы в лунную ночь.
— Правда ли, что вам пришлось срочно испытывать на себе препарат, необходимый пострадавшим ликвидаторам?
— В США к тому времени был разработан препарат, который стимулировал
превращение кроветворных клеток в гранулоциты, способные бороться с
инфекцией. У нас в 6-й больнице были три ликвидатора, у которых в
результате облучения количество гранулоцитов резко снизилось. Началось
воспаление легких, которое не удавалось остановить антибиотиками. Была
надежда, что препарат им поможет. В США он прошел все испытания, но еще
не был допущен для применения у людей. Я стал соображать, есть ли
какие-нибудь способы быстро получить его для пациентов. Официальный
путь — с помощью обычных формальностей — был отрезан. Слишком мало у нас
было времени. Тогда я решил воспользоваться полномочиями члена
правительственной комиссии, которые позволяли принимать экстраординарные
решения, продиктованные обстановкой. Чтобы проверить токсичность
препарата на себе, я обратился к американскому радиологу Роберту Гейлу,
который приехал в СССР консультантом. Тот предложение быстро подхватил,
но оговорил, что проверять препарат на себе будем мы оба. Как и
договорились, сначала ввели его мне. Вторым кроликом для испытаний стал
Гейл. Для надежности мы ввели себе значительную дозу препарата — гораздо
большую, чем позже больным. Один из наших пациентов в течение очень
короткого срока погиб от воспаления легких. Двое других восстановили
кроветворение и выздоровели.
— В конце 80-х в поединке со смертью у вас появился новый противник —
материнская смертность при родах. Почему Гематологический научный центр
взялся за эту тему?
— Мне по голове ударила одна конференция, на которой выступал
миллиардер Джордж Сорос. Он мельком заметил, что в нашей стране
смертность рожениц в шесть — восемь раз больше, чем в Европе. Я, задрав
штаны, понесся в институт: «Ребята, вы это знаете?» Мне отвечают:
«Андрей Иванович, ну что вы, это же акушерство». Но я-то сельский
участковый терапевт. И сразу сообразил, что умирают роженицы от
кровотечений. Конечно, формально вам напишут сорок бочек арестантов, но
это неинтересно. Обычно происходит следующее. У женщины начинается
кровотечение, ей вливают цельную кровь, а этого делать нельзя. Затем
ампутируют матку: это тоже делать не надо. У пациентки начинается
перитонит, в документах потом пишут: «Умерла от перитонита». Но я-то
знаю, что было на самом деле. К тому времени мы умели останавливать
кровотечение, вводя замороженную плазму. Но надо было донести этот метод
до акушеров. В общем, мы создали в Москве мобильную бригаду помощи
роддомам. Нам дали ставки, машины, обеспечили плазмой. Утвердили
инструкцию по борьбе с кровотечениями. Но сначала нужно было произвести
переворот в мозгах акушеров. Они не очень-то верили в нашу затею. Когда к
нам стали привозить первых рожениц, я специально проверял время от
начала кровотечения до телефонного звонка в нашу бригаду. В первый год
проходило в среднем двенадцать с половиной часов. Но постепенно мы
убедили акушеров. Смертность при родах удалось уменьшить в три-четыре
раза. Важно, что нас тогда поддержали. Евгений Иванович Чазов, министр
здравоохранения, дал нам зеленую улицу.
— Через пару лет вы сами стали министром в новом правительстве. Как думаете, почему выбор Бориса Ельцина пал на вас?
— Думаю, он заметил меня на Съезде народных депутатов — я прошел туда
на первых выборах и иногда выступал там довольно резко. Надо было
сделать министром здравоохранения кого-то из левых. Ткнули пальцем в
меня.
— Слышала много рассказов о том, как того или иного человека долго
уговаривали занять министерский пост. А вы сразу согласились?
— Меня никто не уговаривал. Позвал меня Леша Яблоков: «Андрей, надо
помочь. Некому идти, иди ты». Я пошел к своему другу Володе Шахматову и
попросил его стать моим замом. Дескать, я тебе отдам управление
финансами, а сам стану определять идеологию министерства. Он всегда был
воспитанным человеком. Но тут посмотрел на меня как-то странно, а затем
выстрелил такой матерной бранью, которой я от него никогда не слышал. Он
кричал: «Ты что, болван, не видишь, к кому идешь? Они все развалят, все
уничтожат!» Я возражал: если мы пойдем в правительство вместе, то все,
может быть, и уничтожат, а здравоохранение не тронут. Через министра-то
шагать нельзя. У нас был долгий, трудный разговор, но мы пошли. Впрочем,
моя оппозиция с Ельциным обозначилась молниеносно. И очень странно, что
я просидел там год с лишним. Большинство вылетало из кабинета через
несколько месяцев. За этот год я ни разу не встречался с Ельциным. Мы
были настолько врозь, что у меня даже вопросов к нему не было. У него
была установка — на разрушение. Я думал о том, чтобы не приватизировали
больницы, не дал закрыть ни одного института.
В то время в медицину перестали поступать деньги. Я одновременно был и
министром, и директором гематологического центра. Однажды дело дошло до
того, что в центре не было средств на питание больных. Тогда я, нарушая
всякие правила, написал письмо в Германию своему другу Фолькеру Дилю.
Попросил его собрать средства на еду для пациентов. Он прислал четыре
фуры продуктов и вещей. Среди пожертвований были даже рубашки с
виньеткой канцлера ФРГ Конрада Аденауэра. Только так мы и смогли
выжить — за счет благотворительности, а также явно сузив объем
дорогостоящего лечения. И в это же время у меня на столе лежал
подписанный Ельциным еще до моего прихода на пост министра крупный
контракт на покупку большого количества маломощных линейных ускорителей
для медицинских целей у одной крупной зарубежной компании. Мы
производили свои ускорители, которые были не хуже американских. Я знал,
что если мы будем покупать ускорители за границей, наше производство
умрет. И я сказал, что платить из денег Минздрава за покупку импортных
ускорителей не буду. Не поставил свою подпись. Но меня обошли — оплатили
покупку из денег Совмина, минуя Минздрав. Эта компания продала нам
огромную партию линейных ускорителей. Куда они потом делись, неизвестно.
А отечественное производство пошло прахом.
— Что послужило причиной вашего увольнения с должности министра?
Говорят, вы отказались инициировать психиатрическую экспертизу Руслана
Хасбулатова...
— С утра было заседание правительства. Помню, отчитывался министр
культуры и жаловался, что денег нет. Я еще спросил его, приняли ли на
работу в консерваторию кого-нибудь из российских лауреатов международных
конкурсов. В тот год их было трое. Оказалось, что нет. Конечно, они
были вынуждены уехать за границу. А ведь их концерты могли бы в том
числе дать и немалый доход... Прихожу домой обедать, жена говорит:
«Андрюшка, тебя сняли. Только что сказали по телевизору». На следующий
день мне позвонил Гайдар и попросил приехать: «Андрей Иванович, вас
сняли, но у нас нет министра. Знаете что, оставайтесь исполнять
обязанности. Ельцина я беру на себя». Я проработал еще два месяца — по
результативности они были самыми продуктивными. Во-первых, я не дал
уничтожить ректоров первого и третьего мединститутов. На них уже были
подготовлены досье и проекты приказов. Атаки на такие посты и тогда были
жесточайшие: многие норовили урвать свой кусок. Во-вторых, я подготовил
закон о передаче тюремной медицины в Минздрав. В тюрьмах наших, как
известно, существуют пытки. Есть одна книга, ее написал один из
руководителей восстания в Бухенвальде. Позже он посидел и в советских
тюрьмах. В чем разница? Если на следствии немцы выколачивали признание в
том, что было сделано, то в наших застенках выколачивали признания в
том, чего не было. Но это и по сей день происходит. К сожалению, после
того как меня сняли с работы, закон отыграли назад, хотя он был уже
согласован во всех инстанциях. И это позорище мы наблюдаем до сих пор.
Два подельника из Кущевки повесились в тюрьме одинаковым способом, сидя
на стуле — кому вы морочите голову? Это цена того, что тогда для Ельцина
ничего не стоило отменить уже проведенный закон.
— Борис Николаевич тоже не очень лестно отзывался о вас в своих
воспоминаниях. Что, впрочем, не помешало ему в 1996 году полностью
довериться вам как врачу. Более того, когда настал момент рассказывать
журналистам о проведенной ему операции, именно вас он представил как
руководителя консилиума. А вам, когда вы его лечили, приходилось
переступать через себя?
— Скажу сразу: я никогда не руководил консилиумом. Все специалисты
выносили суждения независимо, такой был принцип. Что касается моего
отношения — поверьте, в тот момент, когда передо мной был
Ельцин-пациент, Ельцина-президента не существовало. Врач должен раз и
навсегда разделить для себя такие вещи, иначе не сможет лечить. Точно
так же для меня всегда было два Михаила Горбачева. Один — президент, к
которому имелось много претензий. Другой — хороший мужик, который очень
любил свою жену и старался сделать все возможное, чтобы ее спасти. Ему
я, безусловно, сочувствовал. Кстати, не могу сказать ничего плохого и о
Ельцине-пациенте. Когда он в довольно тяжелом состоянии поступил в ЦКБ в
1996 году, то, хотя и не очень охотно, выполнял все наши предписания.
— В результате вы решили остаться на стороне пациентов? Поход во власть был закончен?
— А я всегда и был прежде всего врачом. Надо мной смеялись, потому что
были случаи, когда я осматривал пациентов прямо на диване министерского
кабинета. Но я никогда не обращал внимания на внешние атрибуты. Если
больной нуждается в помощи, нужно оказать ее — где бы ты ни был. Нет, я
врач до мозга костей, и больше ничего.
— Вас никогда больше не звали во власть?
— Какое там во власть! Не звали, даже когда медицинская помощь
требовалась при катастрофах. И это притом что у нас огромный опыт
интенсивной терапии еще с времен землетрясения в Спитаке. Помню, как
наблюдал по телевизору за школой в Беслане. Сообщили, что произошел
взрыв, что есть большое количество раненых... И тишина. Так же, как с
Чернобылем. О том, что мы можем помочь, никто даже не вспомнил. Пытаюсь
разыскать кого-то в Минздравсоцразвития — никто не отвечает, телефоны
сменились. Пришлось идти по проторенной дорожке. Я позвонил одному
своему знакомому. Через некоторое время меня набирает замминистра
Владимир Стародубов: «Ну что же вы со мной общаетесь через
госбезопасность?!» А что делать, когда ситуация повторяется с точностью
до неприличия: происходит катастрофа, сотни пострадавших, и нет
организации, которая могла бы квалифицированно им помочь. Кстати,
независимо от меня в министерство обратился тогда и директор института
Вишневского ныне уже покойный Владимир Федоров. Примерно с тем же
предложением. Министр Зурабов велел ему оставить бумагу референту.
Федоров ответил: «Ну уж нет. Я положу ее вам на стол. А вы будете
распоряжаться». И что они сделали? В пятницу был взрыв. Со Стародубовым я
говорил в субботу. В воскресенье к министру прорвался Федоров. В
понедельник нас вызвали на коллегию — дескать, зачем два академика
подняли шум... И только во вторник мы вылетели в Беслан на
правительственном самолете. За такие вещи надо расстреливать. Мы должны
были немедленно приехать в Беслан, когда еще только стало ясно, что
может быть взрыв. Есть такие цифры — военная медицина их знает:
тяжелораненые составляют примерно 10 процентов от общего количества
раненых. Несерьезные ранения — это не наша забота. С ними справятся
местные врачи. Но самых тяжелых мы должны были взять на себя. Я наметил
четверых таких больных. Их присылали в течение трех или четырех дней.
Стыдно говорить об этом, ведь это был отсчет человеческой жизни. Двоих
мы в результате потеряли. А могли бы спасти.
— Похожая ситуация была с захватом заложников на Дубровке?
— Я увидел по телевизору, как их выносили из здания. Сразу стало
понятно, что помощь оказывают совершенно неподготовленные люди.
Достаточно было взглянуть, как они несли пострадавших. За руки и за
ноги, при этом голова запрокинута назад. Пациент в таком случае обречен.
Язык закрывает корнем вход в гортань, и человек задыхается. При потере
сознания положено оттягивать язык — его прокалывают и прикрепляют к
одежде. Это азбука. И это первое, что нужно было сделать. У меня вопрос:
врач был в штабе? Кто-нибудь медицинский аспект этого дела продумал?
Уверен, что нет. Не может быть нормального врача, который, заранее зная,
что будет большое количество пострадавших, обеспечит их носилками
только через час и который найдет лишь 80 машин «скорой помощи» в
огромной Москве. Кстати, тогда я тут же принялся звонить чиновникам. У
нас в центре были хорошо оборудованные машины интенсивной помощи, мы
могли бы приехать очень быстро. То же самое незамедлительно сделали бы
многие институты, расположенные в Москве. Но мне ответили, что ничего не
надо и все под контролем. Я звонил и министру, и его заму, и Шевцовой, и
Сельцовскому — ничего не надо. Как минимум 30—40 процентов заложников
могли погибнуть только из-за неправильной транспортировки.
— Как считаете, почему похожие ситуации повторяются раз за разом?
— К сожалению, это касается не только медицины катастроф. В последнее
время, наблюдая за тем, что происходит в здравоохранении, профессионалы
лишь разводят руками. Никому не нужен их опыт, знания — чиновникам
виднее. Но, может, не стоит подходить к медицине с тем самым
административным аршином, который я видел лет 50—60 назад? Время ушло
вперед. Здравоохранение находится совсем на иной базе, чем во времена
моей молодости. Медицина по сути стала молекулярной, даже «Скорая
помощь»: на ее место приходит интенсивная терапия. Технологически все
сложно. Так неужели нельзя доверить эту сферу тем, кто действительно
разбирается в предмете? Профессионалы всегда договорятся между собой.
Поправят, укажут на ошибку. В аргументированной дискуссии придут к
обоснованному решению, как бывало, когда лучшие врачи страны
сталкивались лбами на кремлевских консилиумах. Тогда и обидных проколов,
и нелепых решений в здравоохранении будет меньше.
— Готовы войти в консилиум?
— Я давно сформулировал для себя принцип: больные не должны умирать от
излечимых болезней. Если можно хоть что-то сделать для этого, я готов.
|